И видя это, уже навалились люди: это же заманчиво — иметь настоящую, «живую» кость в виде сувенира… Мамонта растаскали в один день, варили и пробовали мясо, вкусом напоминавшее падаль, однако пробовали, чтобы потом можно было сказать — а я вот ел мамонтину!
Спустя месяц после этого Насадный однажды застал Рожина за делом, в общем-то привычным для бывшего аспиранта: он вязал свитер. Это была его коронка — вязать во время раздумий, ожиданий или в дороге, к чему все давно привыкли. Тут же академик обратил внимание на очень знакомый цвет толстых шерстяных ниток. А в углу ещё стояло два мешка отмытой и прочесанной длинноволокнистой шерсти…
Старый сподвижник даже не отрицал, где взял столь необычный материал, и когда Насадный допёк его вопросом, зачем он это сделал, Рожин ответил определённо:
— У меня будет единственный в мире свитер из мамонтовой шерсти! Понимаешь? Ни у кого такого нет и вряд ли когда будет. Единственный — у меня! Даже у тебя не будет!
Тогда академик посчитал это за блажь, за простое желание иметь нечто эдакое, чего действительно нет в мире ни у кого.
И скоро простил…
Сейчас тоже следовало простить…
— Ну, так ты согласен на мировую? — спросил он, вспомнив, что оригинальным свитером Рожин попользовался недолго: жадная до древностей питерская моль сожрала его на второе лето…
— Неужели ты согласен на мировую после того, что я сказал?
Святослав Людвигович вылил остатки шампанского в фужеры, поставил бутылку под стол.
— Поедем, посмотрим настоящую Звёздную Рану. Последнюю на сей раз.
— Насадный, я тебя ненавижу. — Бывший аспирант опрокинул свой фужер, разлив вино по столу. — Если бы ты знал, как я тебя ненавижу!
Шампанское подтекло под доллары, разбросанные веером…
Академик собрал деньги, скрутил их в трубку и забил в карман Рожина.
— Это твоей жене. И попробуй, вякни!..
— Ладно, возьму, — согласился тот. — Но ты всё равно дерьмо. И тоже никому не нужен! И хорошо, что я тебе сегодня сказал всё в глаза.
— Легче стало?
— Ну ты и скотина, Насадный! Да пошёл ты!.. — Рожин схватил плащ и бросился вертеть ручку замка.
Академик стоически дождался утра и позвонил Рожину. Трубку взяла его жена, Вера Максимовна.
— Если твой муж проспался, то дай ему трубку, — попросил он.
— Миша сегодня ночью умер, — услышал в ответ. — Инфаркт… До больницы не довезли…
Известие потрясло его сильнее, чем информация о проданном городе. Академик тот час же решил ехать к вдове Рожина, но тут позвонил покупатель — «искусствовед», отваливший за картины огромные деньги, и извиняясь стал просить о встрече, дескать, каменные панно произвели огромное впечатление на его друзей и особенно на шефа, который хочет лично посмотреть панно и кое-что приобрести, и что они уже подъехали к его дому и стоят у подъезда — можно выйти на балкон и в том убедиться.
Академик как-то пропустил мимо ушей, что ценитель назвал его фамилию, хотя Святослав Людвигович не представлялся и никаких надписей на панно не оставлял. Ошеломлённый неожиданной смертью старого сподвижника, он не сумел отказать сразу и решительно, позволил уговорить себя, вернее, не нашёл аргументов, чтоб избежать встречи, а рассказывать о своём горе чужим людям он не любил.
Короче, уже через пять минут по квартире бродили какие-то люди, рассматривая каменные картины и экспонаты минералогического музея. Кто из них был вчерашний покупатель и кто шеф, Насадный так и не различил, впрочем, это было и неважно: из головы не выходила мысль о скоропостижной кончине Рожина, к тому же он вдруг осознал, что остался на свете один, как перст. Жена умерла семь лет назад, дочь вышла замуж за иностранца и уехала в Канаду, с родственниками более дальними давно потеряна связь…
Покупатели около часа кружились по квартире, затем пили кофе, совещаясь, и наконец сделали выбор — панно «За час до свадьбы», где не искусный творец, а сама природа изобразила невесту в подвенечном платье перед зеркалом (и труда-то было: правильно распилить глыбу, заделать и зашлифовать стык двух плит). Цену назвали фантастическую — двадцать пять тысяч долларов, однако картину сразу не взяли, обещали, что послезавтра приедет специальный человек с деньгами, расплатится и заберёт. Этот факт наконец-то дошёл до сознания, и Насадный категорически отказался, поскольку на послезавтра были назначены похороны. Любители каменной живописи не настаивали, согласились подъехать через три дня и, оставив крупный задаток без всякой расписки, уехали.
После похорон и общих поминок в столовой института самые близкие поехали к Рожину на квартиру и по просьбе вдовы остались там до утра. Нарушая ритуал, пели под гитару любимые песни Михаила, смотрели альбомы с фотографиями из многих экспедиций, вспоминали и разъехались, когда заработало метро. Академик так и не рассказал никому о предсмертной исповеди покойного — не подвернулось случая, да и не к месту было вспоминать о тяжком и так в слишком скорбной обстановке.
Он не спал уже три ночи и потому едва войдя в квартиру, рухнул на диван не раздеваясь. Тускнеющий его взор в последний миг уловил некое изменение обстановки, диссонанс вещей и предметов, но сон уже помутил рассудок и через мгновение вообще отключил его. Точнее, переметнул во времени, и академик очутился в латангском аэропорту, в деревянном здании, где узкий и длинный зал ожидания с авиационными креслами буквально шевелился от обилия тараканов. Снился ему он сам и покойный Миша Рожин; будто сидят они рядом, дремлют и слушают аэродинамический вой пурги. И тут из давно заглохших динамиков вдруг прорывается голос диспетчера, но слышно не объявление рейса, а песня, которую только что пели на поминках — «Надежда». Но никого не разбудила эта чудесная песня и нежный голос Анны Герман; как спали, так и спят пассажиры примерно двадцати посаженных в Латанге рейсов. Всего около тысячи человек! Спят вповалку, среди тараканов, кто может — сидя, а кому вообще не досталось места — стоя, по-лошадиному, только головы валятся влево, вправо, будто у заморённых блокадных головастиков. И тут вскочил Рожин и заорал, как армейский сигнал тревоги: